Www literatura-totl narod ru - страница 9

XVII


Обычай требовал, чтобы накануне казни пассивный ее

участник и активный вместе являлись с коротким прощальным

визитом ко всем главным чиновникам, -- но для ускорения ритуала

было решено, что оные лица соберутся в пригородном доме

заместителя управляющего городом (сам управляющий, его

племянник, был в отъезде, -- гостил у друзей в Притомске), и

что к ужину, запросто, придут туда Цинциннат и м-сье Пьер.

Была темная ночь, с сильным теплым ветром, когда они, оба

в одинаковых плащах, пешие, в сопровождении шести солдат с

алебардами и фонарями, перешли через мост в спящий город и,

минуя главные улицы, кремнистыми тропами между шумящих садов

стали подниматься в гору.

(Еще на мосту Цинциннат обернулся, высвободив голову из

капюшона плаща: синяя, сложная, многобашенная громада крепости

поднималась в тусклое небо, где абрикосовую луну перечеркнула

туча. Темнота над мостом моргала и морщилась от летучих мышей.

-- Вы обещали... -- прошептал м-сье Пьер, слегка сжав ему

локоть, -- и Цинциннат снова надвинул куколь.)

Эта ночная прогулка, которая, казалось, будет так обильна

печальными, беспечными, поющими, шепчущими впечатлениями, ибо

что есть воспоминание, как не душа впечатления? -- получалась

на самом деле смутной, незначительной и мелькнула так скоро,

как это только бывает среди очень знакомой местности, в

темноте, когда разноцветная дневная дробь заменена целыми

числами ночи.

В конце узкой и мрачной аллеи, где хрустел гравий и пахло

можжевельником, вдруг явился театрально освещенный подъезд с

белесыми колоннами, фризами на фронтоне, лаврами в кадках, и,

едва задержавшись в вестибюле, где метались, как райские птицы,

слуги, роняя перья на черно-белые плиты, -- Цинциннат и м-сье

Пьер перешли в зал, гудевший многочисленным собранием. Тут были

все.

Тут выделялся характерной шевелюрой заведующий городскими

фонтанами; тут вспыхивал червонными орденами черный мундир шефа

телеграфистов; тут находился румяный, с похабным носом,

начальник снабжения; и с итальянской фамилией укротитель львов;

и судья, глухой старец; и, в зеленых лакированных туфлях,

управляющий садами; -- и множество еще других осанистых,

именитых, седовласых особ с отталкивающими лицами. Дамы

отсутствовали, ежели не считать попечительницы учебного округа,

очень полной, в сером сюртуке мужского покроя, пожилой женщины

с большими плоскими щеками и гладкой, блестящей, как сталь,

прической.

Кто-то при общем смехе поскользнулся на паркете. Люстра

выронила одну из своих свечей. На небольшой, для осмотра

выставленный, гроб кем-то уже был положен букет. Стоя с

Цинциннатом в стороне, м-сье Пьер указывал своему воспитаннику

эти явления.

Но вот хозяин, смуглый старик с эспаньолкой, хлопнул в

ладоши, распахнулись двери, и все перешли в столовую. М-сье

Пьер и Цинциннат были посажены рядом во главе ослепительного

стола, -- и, сперва сдержанно, не нарушая приличий, с

доброжелательным любопытством, переходившим у некоторых в

скрытое умиление, все поглядывали на одинаково, в гамлетовки

(*20), одетую чету; затем, по мере того как на губах м-сье Пьер

разгоралась улыбка и он начинал говорить, взгляды гостей

устремлялись все откровеннее на него и на Цинцинната, который

неторопливо, усердно и сосредоточенно, -- как будто ища

разрешения задачи, -- балансировал рыбный нож разными

способами, то на солонке, то на сгибе вилки, то прислонял его к

хрустальной вазочке с белой розой, отличительно от других

украшавший его прибор.

Слуги, навербованные среди самых ловких франтов города, --

лучшие представители его малиновой молодежи, -- резво разносили

кушанья (иногда даже перепархивая с блюдом через стол), и общее

внимание привлекала учтивая заботливость, с которой м-сье Пьер

ухаживал за Цинциннатом, сразу меняя свою разговорную улыбку на

минутную серьезность, пока бережно клал лакомый кусок ему на

тарелку, -- после чего, с прежним игривым блеском на розовом,

безволосом лице, продолжал на весь стол остроумнейший разговор

-- и вдруг, на полуслове, чуть-чуть засутулясь, хватая соусник

или перечницу, вопросительно взглядывал на Цинцинната, который,

впрочем, не притрагивался ни к какой еде, а все так же тихо,

внимательно и усердно переставлял ножик.

-- Ваше замечание, -- весело сказал м-сье Пьер, обращаясь

к начальнику городского движения, влепившему свое словцо и

теперь предвкушавшему очаровательную реплику, -- ваше замечание

напоминает мне известный анекдот о врачебной тайне.

-- Расскажите, мы не знаем, ах, расскажите, -- потянулись

со всех сторон к нему голоса.

-- Извольте, -- сказал м-сье Пьер. -- Приходит к

гинекологу...

-- Звините за перебивку, -- сказал укротитель львов (седой

усач с пунцовой орденской лентой), -- но утвержден ли господин,

что та анекдота вцельно для ушей... -- он выразительно показал

глазами на Цинцинната.

-- Полноте, полноте, -- строго отвечал м-сье Пьер, -- я бы

никогда не разрешил себе ни малейшей скабрезности в

присутствии... Значит, приходит к гинекологу старенькая дама

(м-сье Пьер слегка выпятил нижнюю губу). У меня, говорит,

довольно серьезная болезнь, и боюсь, что от нея помру.

Симптомы? -- спрашивает тот. -- Голова, доктор, трясется... --

и м-сье Пьер, шамкая и трясясь, изобразил старушку.

Гости грохнули. В другом конце стола глухой судья,

страдальчески кривясь, как от запора смеха, лез большим серым

ухом в лицо к хохотавшему эгоисту соседу и, теребя его за

рукав, умолял сообщить, что рассказал м-сье Пьер, который,

между тем, через всю длину стола, ревниво следил за судьбой

своего анекдота и только тогда перемигнул, когда кто-то наконец

удовлетворил любопытство несчастного.

-- Ваш удивительный афоризм, что жизнь есть врачебная

тайна, -- заговорил заведующий фонтанами, так брызгая мелкой

слюной, что около рта у него играла радуга, -- может быть

отлично применен к странному случаю, происшедшему на днях в

семье моего секретаря. Представьте себе...

-- Ну что, Цинциннатик, боязно? -- участливым полушепотом

спросил один из сверкающих слуг, наливая вино Цинциннату; он

поднял глаза; это был его шурин-остряк: -- боязно, поди? Вот

хлебни винца до венца...

-- Это что такое? -- холодно осадил болтуна м-сье Пьер, и

тот, горбатясь, проворно отступил -- и вот уже наклонялся со

своей бутылкой над плечом следующего гостя.

-- Господа! -- воскликнул хозяин, привстав и держа на

уровне крахмальной груди бокал с бледно-желтым, ледянистым

напитком. -- Предлагаю тост за...

-- Горько! -- крикнул кто-то, и другие подхватили.

-- ...На брудершафт, заклинаю... -- изменившимся голосом,

тихо, с лицом, искаженным мольбой, обратился м-сье Пьер к

Цинциннату, -- не откажите мне в этом, заклинаю, это всегда,

всегда так делается...

Цинциннат безучастно потрагивал свившиеся в косые трубочки

края мокрой белой розы, которую машинально вытянул из упавшей

вазы.

-- ...Я, наконец, вправе требовать, -- судорожно прошептал

м-сье Пьер -- и вдруг, с отрывистым, принужденным смехом, вылил

из своего бокала каплю вина Цинциннату на темя, а затем окропил

и себя.

-- Браво, браво! -- раздавались кругом крики, и сосед

поворачивался к соседу, выражая патетической мимикой изумление,

восхищение, и звякали, чокаясь, небьющиеся бокалы, и яблоки с

детскую голову ярко громоздились среди пыльно-синих гроздей

винограда на крутогрудом серебряном корабле, и стол поднимался,

как пологая алмазная гора, и в туманах плафонной живописи

путешествовала многорукая люстра, плачась, лучась, не находя

пристанища.

-- Я тронут, тронут, -- говорил м-сье Пьер, и к нему по

очереди подходили, поздравляли его. Иные при этом оступались,

кто-то пел. Отец городских пожарных был неприлично пьян; двое

слуг под шумок пытались утащить его, но он пожертвовал фалдами,

как ящерица хвостом, и остался. Почтенная попечительница,

багровея пятнами, безмолвно и напряженно откидываясь,

защищалась от начальника снабжения, который игриво нацеливался

в нее пальцем, похожим на морковь, как бы собираясь ее

проткнуть или пощекотать, и приговаривал: "Ти-ти-ти-ти!".

-- Перейдем, господа, на террасу, -- провозгласил хозяин,

и тогда Марфинькин брат и сын покойного доктора Синеокова

раздвинули, с треском деревянных колец, занавес: открылась, в

покачивающемся свете расписных фонарей, каменная площадка,

ограниченная в глубине кеглеобразными столбиками балюстрады,

между которыми густо чернелись двойные доли ночи.

Сытые, урчащие гости расположились в низких креслах.

Некоторые околачивались около колонн, другие у балюстрады. Тут

же стоял Цинциннат, вертя в пальцах мумию сигары, и рядом с

ним, к нему не поворачиваясь, но беспрестанно его касаясь то

спиной, то боком, м-сье Пьер говорил при одобрительных

возгласах слушателей:

-- Фотография и рыбная ловля -- вот главные мои увлечения.

Как это вам ни покажется странным, но для меня слава, почести

-- ничто по сравнению с сельской тишиной. Вот вы недоверчиво

улыбаетесь, милостивый государь (мельком обратился он к одному

из гостей, который немедленно отрекся от своей улыбки), но

клянусь вам, что это так, я зря не клянусь. Любовь к природе

завещал мне отец, который тоже не умел лгать. Многие из вас,

конечно, его помнят и могут подтвердить -- даже письменно, если

бы потребовалось.

Стоя у балюстрады, Цинциннат смутно всматривался в

темноту, -- и вот, как по заказу, темнота прельстительно

побледнела, ибо чистая теперь и высокая луна выскользнула из-за

каракулевых облачков, покрывая лаком кусты и трелью света

загораясь в прудах. Вдруг с резким движением души Цинциннат

понял, что находится в самой гуще Тамариных Садов, столь

памятных ему и казавшихся столь недостижимыми; мгновенно

приложив одно к одному, он понял, что не раз с Марфинькой тут

проходил, мимо этого самого дома, в котором был сейчас, и

который тогда ему представлялся в виде белой виллы с забитыми

окнами, сквозивший в листве на пригорке... Теперь, хлопотливым

взглядом обследуя местность, он без труда освобождал от пленок

ночной мглы знакомые лужайки или, напротив, стирал с них лишнюю

лунную пыль, дабы сделать их точно такими, какими были они в

памяти. Реставрируя замазанную копотью ночи картину, он видел,

как по-старому распределяются рощи, тропинки, ручьи... Вдали,

упираясь в металлическое небо, застыли на полном раскате

заманчивые холмы в синеватом блеске и складках мрака...

-- Луна, балкон, она и он, -- сказал м-сье Пьер, улыбаясь

Цинциннату, который тут заметил, что все смотрят на него с

ласковым, выжидательным участием.

-- Вы любуетесь ландшафтом? -- вкрадчиво, держа руки за

спиной, проговорил управляющий садами, -- вы... -- он осекся и,

как бы слегка смутясь, повернулся к м-сье Пьеру: -- Простите...

вы разрешаете? Я, собственно, не был представлен...

-- Ах, помилуйте, моего разрешения не требуется, --

вежливо ответил м-сье Пьер и, прикоснувшись к Цинциннату, тихо

сказал: -- Этот господин хочет с тобой побеседовать.

-- Ландшафт... Любуетесь ландшафтом? -- повторил, кашлянув

в кулак, управляющий садами. -- Но сейчас мало что видно. Вот

погодите, ровно в полночь, -- это мне обещал наш главный

инженер... Никита Лукич! А, Никита Лукич!

-- Я за него, -- бодрым баском отозвался Никита Лукич и

подался вперед, услужливо, вопросительно и радостно поворачивая

то к одному, то к другому свое моложавое, мясистое, с белой

щеткой усов, лицо и удобно положа руки на плечи управляющему

садами и м-сье Пьеру, между которыми он, высовываясь, стоял.

-- Я рассказывал, Никита Лукич, что вы обещали ровно в

полночь, в честь...

-- А как же, -- сочно отрезал главный инженер. --

Беспременно сюрприз будет. Это уже будьте покойны. А который-то

час, ребята?

Он освободил чужие плечи от напора своих широких рук и

озабоченно ушел в комнаты.

-- Что же, через каких-нибудь восемь часов будем уже на

площади, -- сказал м-сье Пьер, вновь придавив крышку своих

часиков. Спать придется немного. Тебе, милый, не холодно?

Господин сказал, что будет сюрприз. Нас, право, очень балуют.

Эта рыбка за ужином была бесподобна.

-- ...Оставьте, бросьте, -- раздался низкий голос

попечительницы, которая надвигалась генеральской спиной и

ватрушкой своего шиньончика прямо на м-сье Пьера, отступая

перед указательным пальцем начальника снабжения.

-- Ти-ти-ти, -- игриво пищал тот, -- ти-ти-ти.

-- Полегче, мадам, -- крякнул м-сье Пьер, -- мозоли у меня

не казенные.

-- Обворожительная женщина, -- без всякого выражения,

вскользь, заметил начальник снабжения и, потанцовывая,

направился к группе мужчин, стоявших у колонн, -- и тень его

смешалась с их тенями, и ветерок качал бумажные фонари, и

выделялись из мрака то рука, важно расправляющая ус, то

чашечка, поднятая к старческим рыбьим губам, пытающимся со дна

достать сахар.

-- Внимание! -- вдруг крикнул хозяин, вихрем проносясь

между гостей.

Сначала в саду, потом за ним, потом еще дальше, вдоль

дорожек, в дубравах, на прогалинах и лугах, поодиночке и

пачками, зажигались рубиновые, сапфирные, топазовые огоньки,

постепенно цветным бисером выкладывая ночь. Гости заахали.

М-сье Пьер, со свистом вобрав воздух, схватил Цинцинната за

кисть. Огоньки занимали все большую площадь: вот потянулись

вдоль отдаленной долины, вот перекинулись в виде длинной брошки

на ту сторону, вот уже повыскочили на первых склонах, -- а там

пошли по холмам, забираясь в самые тайные складки, обнюхивая

вершины, переваливая через них!

-- Ах, как славно, -- прошептал м-сье Пьер, на миг

прижавшись щекой к щеке Цинцинната.

Гости аплодировали. В течение трех минут горел

разноцветным светом добрый миллион лампочек, искусно

рассаженных в траве, на ветках, на скалах, и в общем

размещенных таким образом, чтобы составить по всему ночному

ландшафту растянутый грандиозный вензель из П. и Ц., не совсем,

однако, вышедший. Затем все разом потухли, и сплошная темнота

подступила к террасе.

Когда опять появился инженер Никита Лукич, его окружили и

хотели качать. Но пора было думать и о заслуженном отдыхе.

Перед уходом гостей хозяин предложил снять м-сье Пьера и

Цинцинната у балюстрады. М-сье Пьер, хотя был снимаемым, все же

руководил этой операцией. Световой взрыв озарил белый профиль

Цинцинната и безглазое лицо рядом с ним. Сам хозяин подал им

плащи и вышел их проводить. В вестибюле, спросонья гремя,

разбирали алебарды сумрачные солдаты.

-- Несказанно польщен визитом, -- обратился на прощание

хозяин к Цинциннату: -- Завтра, -- вернее, сегодня утром -- я

там буду, конечно, и не только как официальное лицо, но и как

частное. Племянник мне говорил, что ожидается большое скопление

публики.

-- Ну-с, ни пера, ни пуха, -- в промежутках тройного

лобзания сказал он м-сье Пьеру.

Цинциннат и м-сье Пьер в сопровождении солдат углубились в

аллею.

-- Ты в общем хороший, -- произнес м-сье Пьер, когда они

немножко отошли, -- только почему ты всегда как-то... Твоя

застенчивость производит на свежих людей самое тягостное

впечатление. Не знаю, как ты, -- добавил он, -- но хотя я,

конечно, в восторге от этой иллюминации и все такое, но у меня

изжога и подозрение, что далеко не все было на сливочном масле.

Шли долго. Было очень тихо и туманно.

Ток-ток-ток, -- глухо донеслось откуда-то слева, когда они

спускались по Крутой. -- Ток-ток-ток.

-- Подлецы, -- пробормотал м-сье Пьер. -- Ведь клялись,

что уже готово...

Наконец перешли через мост и стали подниматься в гору.

Луну уже убрали, и густые башни крепости сливались с тучами.

Наверху, у третьих ворот, в шлафроке и ночном колпаке, ждал

Родриг Иванович.

-- Ну, что, как было? -- спросил он нетерпеливо.

-- Вас недоставало, -- сухо сказал м-сье Пьер.


XVIII


"Прилег, не спал, только продрог, и теперь -- рассвет

(быстро, нечетко, слов не кончая, -- как бегущий оставляет след

неполной подошвы, -- писал Цинциннат), теперь воздух бледен, и

я так озяб, что мне кажется, отвлеченное понятие "холод" должно

иметь форму моего тела, и сейчас за мною придут. Мне совестно,

что я боюсь, а боюсь я дико, -- страх, не останавливаясь ни на

минуту, несется с грозным шумом сквозь меня, как поток, и тело

дрожит, как мост над водопадом, и нужно очень громко говорить,

чтобы за шумом себя услышать. Мне совестно, душа опозорилась,

-- это ведь не должно быть, не должно было быть, было бы быть,

-- только на коре русского языка могло вырасти это грибное

губье сослагательного, -- о, как мне совестно, что меня

занимают, держат душу за полу, вот такие подробы, подрости,

лезут, мокрые, прощаться, лезут какие-то воспоминания: я, дитя,

с книгой, сижу у бегущей с шумом воды на припеке, и вода

бросает колеблющийся блеск на ровные строки старых, старых

стихов, -- о, как на склоне, -- ведь я знаю, что этого не надо,

-- и суеверней! (*21) -- ни воспоминаний, ни боязни, ни этой

страстной икоты: и суеверней! -- и я так надеялся, что будет

все прибрано, все просто и чисто. Ведь я знаю, что ужас смерти

это только так, безвредное, -- может быть даже здоровое для

души, -- содрогание, захлебывающийся вопль новорожденного или

неистовый отказ выпустить игрушку, -- и что живали некогда в

вертепах, где звон вечной капели и сталактиты, смерторадостные

мудрецы (*22), которые, -- большие путаники, правда, -- а

по-своему одолели, -- и хотя я все это знаю, и еще знаю одну

главную, главнейшую вещь, которой никто здесь не знает, --

все-таки смотрите, куклы, как я боюсь, как все во мне дрожит, и

гудит, и мчится, -- и сейчас придут за мной, и я не готов, мне

совестно..."

Цинциннат встал, разбежался и -- головой об стену, но

настоящий Цинциннат сидел в халате за столом и глядел на стену,

грызя карандаш, и вот, слегка зашаркав под столом, продолжал

писать -- чуть менее быстро:

"Сохраните эти листы, -- не знаю, кого прошу, -- но:

сохраните эти листы, -- уверяю вас, что есть такой закон, что

это по закону, справьтесь, увидите! -- пускай полежат, -- что

вам от этого сделается? -- а я так, так прошу, -- последнее

желание, -- нельзя не исполнить. Мне необходима хотя бы

теоретическая возможность иметь читателя, а то, право, лучше

разорвать. Вот это нужно было высказать. Теперь пора

собираться".

Он опять остановился. Уже совсем прояснилось в камере, и

по расположению света Цинциннат знал, что сейчас пробьет

половина шестого. Дождавшись отдаленного звона, он продолжал

писать, -- но теперь уже совсем тихо и прерывисто, точно

растратил всего себя на какое-то первоначальное восклицание.

"Слова у меня топчутся на месте, -- писал Цинциннат. --

Зависть к поэтам. Как хорошо, должно быть, пронестись по

странице и прямо со страницы, где остается бежать только тень

-- сняться -- и в синеву. Неопрятность экзекуции, всех

манипуляций, до и после. Какое холодное лезвие, какое гладкое

топорище. Наждачной бумажкой. Я полагаю, что боль расставания

будет красная, громкая. Написанная мысль меньше давит, хотя

иная -- как раковая опухоль: выразишь, вырежешь, и опять

нарастает хуже прежнего. Трудно представить себе, что сегодня

утром, через час или два..."

Но прошло и два часа и более, и, как ни в чем не бывало,

Родион принес завтрак, прибрал камеру, очинил карандаш,

накормил паука, вынес парашу. Цинциннат ничего не спросил, но,

когда Родион ушел и время потянулось дальше обычной своей

трусцой, он понял, что его снова обманули, что зря он так

напрягал душу и что все оставалось таким же неопределенным,

вязким и бессмысленным, каким было.

Часы только что пробили три или четыре (задремав и

наполовину проснувшись, он не сосчитал ударов, а лишь

приблизительно запечатлел их звуковую сумму), когда вдруг

отворилась дверь и вошла Марфинька. Она была румяна, выбился

сзади гребень, вздымался темный лиф черного бархатного платья,

-- при этом что-то не так сидело, это ее делало кривобокой, и

она все поправляла, одергивалась или на месте быстро-быстро

поводила бедрами, как будто что-то под низом неладно, неловко.

-- Васильки тебе, -- сказала она, бросив на стол синий

букет, -- и, почти одновременно, проворно откинув с колена

подол, поставила на стул полненькую ногу в белом чулке,

натягивая его до того места, где от резинки был на дрожащем

нежном сале тисненый след. -- И трудно же было добиться

разрешения! Пришлось, конечно, пойти на маленькую уступку, --

одним словом, обычная история. Ну, как ты поживаешь, мой бедный

Цинциннатик?

-- Признаться, не ждал тебя, -- сказал Цинциннат. --

Садись куда-нибудь.

-- Я уже вчера добивалась, -- а сегодня сказала себе:

лопну, а пройду. Он час меня держал, твой директор, -- страшно,

между прочим, тебя хвалил. Ах, как я сегодня торопилась, как я

боялась, что не успею. Утречком на Интересной ужас что

делалось.

-- Почему отменили? -- спросил Цинциннат.

-- А говорят, все были уставши, плохо выспались. Знаешь,

публика не хотела расходиться. Ты должен быть горд.

Продолговатые, чудно отшлифованные слезы поползли у

Марфиньки по щекам, подбородку, гибко следуя всем очертаниям,

-- одна даже дотекла до ямки над ключицей... но глаза смотрели

все так же кругло, топырились короткие пальцы с белыми

пятнышками на ногтях, и тонкие губы, скоро шевелясь, говорили

свое.

-- Некоторые уверяют, что теперь отложено надолго, да и ни

от кого по-настоящему нельзя узнать. Ты вообще не можешь себе

представить, сколько слухов, какая бестолочь...

-- Что ж ты плачешь? -- спросил Цинциннат, усмехнувшись.

-- Сама не знаю, измоталась... (Грудным баском.) Надоели

вы мне все. Цинциннат, Цинциннат, -- ну и наделал же ты

делов!.. Что о тебе говорят, -- это ужас! Ах, слушай, -- вдруг

переменила она побежку речи, заулыбавшись, причмокивая и

прихорашиваясь: -- на днях -- когда это было? да, позавчера, --

приходит ко мне как ни в чем не бывало такая мадамочка, вроде

докторши, что ли, совершенно незнакомая, в ужасном ватерпруфе,

и начинает: так и так... дело в том... вы понимаете... Я ей

говорю: нет, пока ничего не понимаю. -- Она -- ах, нет, я вас

знаю, вы меня не знаете... Я ей говорю... (Марфинька,

представляя собеседницу, впадала в тон суетливый и бестолковый,

но трезво тормозила на растянутом: я ей говорю -- и, уже

передавая свою речь, изображала себя как снег спокойной.) Одним

словом, она стала уверять меня, что она твоя мать, хотя,

по-моему, она даже с возрастом не выходит, но все равно, и что

она безумно боится преследований, будто, значит, ее допрашивали

и всячески подвергали. Я ей говорю: при чем же тут я, и отчего,

собственно, вы желаете меня видеть? Она -- ах, нет, так и так,

я знаю, что вы страшно добрая, что вы все сделаете... Я ей

тогда говорю: отчего, собственно, вы думаете, что я добрая? Она

-- так и так, ах, нет, ах, да, -- и вот просит, нельзя ли ей

дать такую бумажку, чтобы я, значит, руками и ногами подписала,

что она никогда не бывала у нас и с тобой не видалась... Тут,

знаешь, так смешно стало Марфиньке, так смешно! Я думаю

(протяжным, низким голоском), что это какая-то ненормальная,

помешанная, правда? Во всяком случае я ей, конечно, ничего не

дала, Виктор и другие говорили, что было бы слишком

компрометантно, -- что, значит, я вообще знаю каждый твой шаг,

если знаю, что ты с ней незнаком, -- и она ушла, очень,

кажется, сконфуженная.

-- Но это была действительно моя мать, -- сказал

Цинциннат.

-- Может быть, может быть. В конце концов, это не так

важно. А вот почему ты такой скучный, кислый, Цин-Цин? Я

думала, ты будешь так рад мне, а ты...

Она взглянула на койку, потом на дверь.

-- Не знаю, какие тут правила, -- сказала она вполголоса,

-- но, если тебе нужно, Цинциннатик, пожалуйста, только скоро.

-- Оставь. Что за вздор, -- сказал Цинциннат.

-- Ну, как желаете. Я только хотела тебе доставить

удовольствие, раз это мое последнее свидание и все такое. Ах,

знаешь, на мне предлагает жениться -- ну, угадай кто? никогда

не угадаешь, -- помнишь, такой старый хрыч, одно время рядом с

нами жил, все трубкой смердел через забор да подглядывал, когда

я на яблоню лазила. Каков? И главное -- совершенно серьезно!

Так я за него и пошла, за пугало рваное, фу! Я вообще чувствую,

что мне нужно хорошенько, хорошенько отдохнуть, -- зажмуриться,

знаешь, вытянуться, ни о чем не думать, -- отдохнуть,

отдохнуть, -- и, конечно, совершенно одной или с человеком,

который действительно бы заботился, все понимал, все...

У нее опять заблестели короткие, жесткие ресницы, и

поползли слезы, змеясь, по ямкам яблочно румяных щек.

Цинциннат взял одну из этих слез и попробовал на вкус: не

соленая и не солодкая, -- просто капля комнатной воды.

Цинциннат не сделал этого.

Вдруг дверь взвизгнула, отворилась на вершок, Марфиньку

поманил рыжий палец. Она быстро подошла к двери.

-- Ну что вам, ведь еще не пора, мне обещали целый час, --

прошептала она скороговоркой. Ей что-то возразили.

-- Ни за что! -- сказала она с негодованием. -- Так и

передайте. Уговор был, только что с дирек...

Ее перебили; она вслушалась в настойчивое бормотание;

потупилась, хмурясь и скребя туфелькой пол.

-- Да уж ладно, -- грубовато проговорила она и с какой-то

невинной живостью повернулась к мужу: -- Я через пять минуточек

вернусь, Цинциннатик.

(Покамест она отсутствовала, он думал о том, что не только

еще не приступил к неотложному, важному разговору с ней, но что

не мог теперь даже выразить это важное... Вместе с тем у него

ныло сердце, и все то же воспоминание скулило в уголку, -- а

пора, пора было от всей этой тоски поотвыкнуть.)

Она вернулась только через три четверти часа, неизвестно

по поводу чего презрительно, в нос, усмехаясь; поставила ногу

на стул, щелкнула подвязкой и, сердито одернув складки около

талии, села к столу, точь-в-точь как сидела давеча.

-- Зря, -- произнесла она с усмешкой и начала перебирать

синие цветы на столе. -- Ну, скажи мне что-нибудь, Цинциннатик,

петушок мой, ведь... Я, знаешь, их сама собирала, маков не

люблю, а вот эти -- прелесть. Не лезь, если не можешь, --

другим тоном неожиданно добавила она, прищурившись. -- Нет,

Цин-Цин, это я не тебе. (Вздохнула.) Ну, скажи мне что-нибудь,

утешь меня.

-- Ты мое письмо... -- начал Цинциннат и кашлянул, -- ты

мое письмо прочла внимательно, -- как следует?

-- Прошу тебя, -- воскликнула Марфинька, схватясь за

виски, -- только не будем о письме!

-- Нет, будем, -- сказал Цинциннат.

Она вскочила, судорожно оправляясь, -- и заговорила

сбивчиво, слегка шепеляво, как говорила, когда гневалась.

-- Это ужасное письмо, это бред какой-то, я все равно не

поняла, можно подумать, что ты здесь один сидел с бутылкой и

писал. Не хотела я об этом письме, но раз уже ты... Ведь его,

поди, прочли передатчики, списали, сказали: ага! она с ним

заодно, коли он ей так пишет. Пойми, я не хочу ничего знать о

твоих делах, ты не смеешь мне такие письма, преступления свои

навязывать мне...

-- Я не писал тебе ничего преступного, -- сказал

Цинциннат.

-- Это ты так думаешь, -- но все были в ужасе от твоего

письма, -- просто в ужасе! Я -- дура, может быть, и ничего не

смыслю в законах, но и я чутьем поняла, что каждое твое слово

невозможно, недопустимо... Ах, Цинциннат, в какое ты меня

ставишь положение, -- и детей, подумай о детях... Послушай, --

ну послушай меня минуточку, -- продолжала она с таким жаром,

что речь ее становилась вовсе невнятной, -- откажись от всего,

от всего. Скажи им, что ты невиновен, а что просто куражился,

скажи им, покайся, сделай это, -- пускай это не спасет твоей

головы, но подумай обо мне, на меня ведь уже пальцем

показывают: от она, вдова, от!

-- Постой, Марфинька! Я никак не пойму. В чем покаяться?

-- Так! Впутывай меня, задавай каверзные... Да кабы я

знала в чем, то, значит, я и была бы твоей соучастницей. Это

ясно. Нет, довольно, довольно. Я безумно боюсь всего этого. --

Скажи мне в последний раз, -- неужели ты не хочешь, ради меня,

ради всех нас...

-- Прощай, Марфинька, -- сказал Цинциннат.

Она задумалась, сев, облокотившись на правую руку, а левой

чертя свой мир на столе.

-- Как нехорошо, как скучно, -- проговорила она, глубоко,

глубоко вздохнув. Нахмурилась и провела ногтем реку. -- Я

думала, что свидимся мы совсем иначе. Я была готова все тебе

дать. Стоило стараться! Ну, ничего не поделаешь. (Река впала в

море -- с края стола.) Я ухожу, знаешь, с тяжелым сердцем. Да,

но как же мне вылезти? -- вдруг невинно и даже весело

спохватилась она. -- Не так скоро придут за мной, я выговорила

себе бездну времени.

-- Не беспокойся, -- сказал Цинциннат, -- каждое наше

слово... Сейчас отопрут.

Он не ошибся.

-- Плящай, плящай, -- залепетала Марфинька. -- Постойте,

не лапайтесь, дайте проститься с мужем. Плящай. Если тебе что

нужно в смысле рубашечек или там -- Да, дети просили тебя

крепко, крепко поцеловать. Что-то еще... Ах, чуть не забыла:

папаша забрал себе ковшик, который я подарила тебе, и говорит,

что ты ему будто...

-- Потарапливайтесь, барынька, -- перебил Родион,

фамильярной коленкой подталкивая ее к выходу.



2720259478656852.html
2720330908794484.html
2720460261597360.html
2720549496972743.html
2720676191706309.html